Арсений Тарковский

Не для того ли мне поздняя зрелость, Чтобы, за сердце схватившись, оплакать Каждого слова сентябрьскую спелость, Яблока тяжесть, шиповника мякоть,

Над лесосекой тянувшийся порох, Сухость брусничной поляны, и ради Правды - вернуться к стихам, от которых Только помарки остались в тетради.

Все, что собрали, сложили в корзины,- И на мосту прогремела телега. Дай мне еще наклониться с вершины, Дай удержаться до первого снега.

Охота кончается. Меня затравили. Борзая висит у меня на бедре. Закинул я голову так, что рога уперлись в лопатки. Трублю. Подрезают мне сухожилья. В ухо тычут ружейным стволом. Падает на бок, цепляясь рогами за мокрые прутья. Вижу я тусклое око с какой-то налипшей травинкой. Черное, окостеневшее яблоко без отражений.

Ноги свяжут и шест проденут, вскинут на плечи...

Я не буду спать Ночью новогодней, Новую тетрадь Я начну сегодня.

Ради смысла дат И преображенья С головы до пят В плоть стихотворенья —

Год переберу, Месяцы по строчке Передам перу До последней точки.

Где оно — во мне Или за дверями, В яве или сне За семью морями,

В пляске по снегам Белой круговерти,— Я не знаю сам, В чем мое бессмертье,

Но из декабря Брошусь к вам, живущим Вне календаря, Наравне с грядущим.

О, когда бы рук Мне достало на год Кончить новый круг! Строчки сами лягут...

...Как волна на волну набегает, Гонит волну пред собой, нагоняема сзади волною, Так же бегут и часы...

Овидий, «Метаморфозы»

Ты ангел и дитя, ты первая страница, Ты катишь колесо прибоя пред собой — Волну вослед волне, и гонишь, как прибой, За часом новый час — часы, как часовщица. И все, что бодрствует, и все, что спит и снится, Слетается на пир зелено-голубой. А я клянусь тебе, что княжил над судьбой, И хоть поэтому ты не могла не сбыться.

Я под твоей рукой, а под рукой моей Земля семи цветов и синь семи морей, И суток лишний час, и лучший месяц года,

И лучшая пора бессонниц и забот — Спугнет тебя иль нет в час твоего прихода Касатки головокружительный полет.

Ходит мотылек По ступеням света, Будто кто зажег Мельтешенье это.

Книжечку чудес На лугу открыли, Порошком небес Подсинили крылья.

В чистом пузырьке Кровь другого мира Светится в брюшке Мотылька-лепира.

Я бы мысль вложил В эту плоть, но трогать Мы не смеем жил Фараона с ноготь.

1958

Свободы нет в природе, Ее соблазн исчез, Не надо на свободе Смущать ноябрьский лес.

Застыли в смертном сраме Над собственной листвой Осины вверх ногами И в землю головой.

В рубахе погорельца Идет Мороз-кащей, Прищелкивая тельца Опавших желудей.

А дуб в кафтане рваном Стоит, на смерть готов, Как перед Иоанном Боярин Колычев.

Прощай, великолепье Багряного плаща! Кленовое отрепье Слетело, трепеща,

В кувшине кислорода Истлело на весу... Какая там свобода, Когда зима в лесу.

1973

Как я хочу вдохнуть в стихотворенье Весь этот мир, меняющий обличье: Травы неуловимое движенье,

Мгновенное и смутное величье Деревьев, раздраженный и крылатый Сухой песок, щебечущий по-птичьи,-

Весь этот мир, прекрасный и горбатый, Как дерево на берегу Ингула. Там я услышал первые раскаты

Грозы. Она в бараний рог согнула Упрямый ствол, и я увидел крону - Зеленый слепок грозового гула.

А дождь бежал по глиняному склону, Гонимый стрелами, ветвисторогий, Уже во всем подобный Актеону.

У ног моих он пал на полдороге.

Где белый камень в диком блеске Глотает синьку вод морских, Грек Ламбринуди в красной феске Ждал посетителей своих.

Они развешивали сети, Распутывали поплавки И, улыбаясь точно дети, Натягивали пиджаки.

— Входите, дорогие гости, Сегодня кофе, как вино!— И долго в греческой кофейне Гремели кости Домино.

А чашки разносила Зоя, И что-то нежное и злое Скрывали медленная речь, Как будто море кружевное Спадало с этих узких плеч.

1958

Душа моя затосковала ночью.

А я любил изорванную в клочья, Исхлестанную ветром темноту И звезды, брезжущие на лету. Над мокрыми сентябрьскими садами, Как бабочки с незрячими глазами, И на цыганской масляной реке Шатучий мост, и женщину в платке, Спадавшем с плеч над медленной водою, И эти руки как перед бедою.

И кажется, она была жива, Жива, как прежде, но ее слова Из влажных Л теперь не означали Ни счастья, ни желаний, ни печали, И больше мысль не связывала их, Как повелось на свете у живых.

Слова горели, как под ветром свечи, И гасли, словно ей легло на плечи Все горе всех времен. Мы рядом шли, Но этой горькой, как полынь, земли Она уже стопами не касалась И мне живою больше не казалась.

Когда-то имя было у нее.

Сентябрьский ветер и ко мне в жилье Врывается - то лязгает замками, То волосы мне трогает руками.

На длинных нерусских ногах Стоит, улыбаясь некстати, А шерсть у него на боках Как вата в столетнем халате.

Должно быть, молясь на восток, Кочевники перемудрили, В подшерсток втирали песок И ржавой колючкой кормили.

Горбатую царскую плоть, Престол нищеты и терпенья, Нещедрый пустынник-господь Слепил из отходов творенья.

И в ноздри вложили замок, А в душу - печаль и величье, И верно, с тех пор погремок На шее болтается птичьей.

По Черным и Красным пескам, По дикому зною бродяжил, К чужим пристрастился тюкам, Копейки под старость не нажил.

Привыкла верблюжья душа К пустыне, тюкам и побоям. А все-таки жизнь хороша, И мы в ней чего-нибудь стоим.

Где черный ветер, как налетчик, Поет на языке блатном, Проходит путевой обходчик, Во всей степи один с огнем.

Над полосою отчужденья Фонарь качается в руке, Как два крыла из сновиденья В средине ночи на реке.

И в желтом колыбельном свете У мирозданья на краю Я по единственной примете Родную землю узнаю.

Есть в рельсах железнодорожных Пророческий и смутный зов Благословенных, невозможных, Не спящих ночью городов.

И осторожно, как художник, Следит приезжий за огнем, Покуда железнодорожник Не пропадет в краю степном.

Мебель трескается по ночам. Где-то каплет из водопровода. От вседневного груза плечам В эту пору дается свобода, В эту пору даются вещам Бессловесные душы людские, И слепые, немые, глухие Разбредаются по этажам. В эту пору часы городские Шлют секунды туда и сюда, И плетутся хромые, кривые, Подымаются в лифте живые, Неживые и полуживые, Ждут в потемках, где каплет вода, Вынимают из сумок стаканы И приплясывают, как цыганы, За дверями стоят, как беда, Сверла медленно вводят в затворы И сейчас оборвут провода. Но скорее они — кредиторы, И пришли навсегда, навсегда, И счета принесли. Невозможно Воду в ступе, не спавши, толочь, Невозможно заснуть,— так тревожна Для покоя нам данная ночь.

1958

Был домик в три оконца В такой окрашен цвет, Что даже в спектре солнца Такого цвета нет.

Он был еще спектральней, Зеленый до того, Что я в окошко спальни Молился на него.

Я верил, что из рая, Как самый лучший сон, Оттенка не меняя, Переместился он.

Поныне домик чудный, Чудесный и чудной, Зеленый, изумрудный, Стоит передо мной.

И ставни затворяли, Но иногда и днем На чем-то в нем играли, И что-то пели в нем,

А ночью на крылечке Прощались и впотьмах Затепливали свечки В бумажных фонарях.

1976

Камень лежит у жасмина. Под этим камнем клад. Отец стоит на дорожке. Белый-белый день.

В цвету серебристый тополь, Центифолия, а за ней - Вьющиеся розы, Молочная трава.

Никогда я не был Счастливей, чем тогда. Никогда я не был Счастливей, чем тогда.

Вернуться туда невозможно И рассказать нельзя, Как был переполнен блаженством Этот райский сад.

Пиликает скрипка, гудит барабан, И флейта свистит по-эльзасски, На сцену въезжает картонный рыдван С раскрашенной куклой из сказки.

Оттуда ее вынимает партнер, Под ляжку подставив ей руку, И тащит силком на гостиничный двор К пиратам на верную муку.

Те точат кинжалы, и крутят усы, И топают в такт каблуками, Карманные враз вынимают часы И дико сверкают белками,-

Мол, резать пора! Но в клубничном трико, В своем лебедином крахмале, Над рампою прима взлетает легко, И что-то вибрирует в зале.

Сценической чуши магический ток Находит, как свист соловьиный, И пробует волю твою на зубок Холодный расчет балерины.

И весь этот пот, этот грим, этот клей, Смущавшие вкус твой и чувства, Уже завладели душою твоей. Так что же такое искусство?

Наверно, будет угадана связь Меж сценой и Дантовым адом, Иначе откуда бы площадь взялась Со всей этой шушерой рядом?

Все кончается, как по звонку, На убогой театральной сцене Дранкой вверх несут мою тоску — Душные лиловые сирени.

Я стою хмелен и одинок, Будто нищий над своею шапкой, А моя любимая со щек Маков цвет стирает сальной тряпкой.

Я искусство ваше презирал. С чем еще мне жизнь сравнить, скажите, Если кто-то роль мою сыграл На вертушке роковых событий?

Где же ты, счастливый мой двойник? Ты, видать, увел меня с собою, Потому что здесь чужой старик Ссорится у зеркала с судьбою.

1958